Последнее обновление: 25 сентября 2017 в 21:24
Подпишитесь на RSS:

Татьяна, дочь царская

14 марта 2014

ТатьянаИерей  Николай Блохин
Татьяна, дочь царская
Вечер уже переходил в ночь. Двое городовых прохаживались, притоптывая, около ресторана «Эрмитаж», что на Петровке, и озабоченно поглядывали на дверь, сквозь которую слышалось разудалое пение. Скоро уж вывалит на улицу профессорско-студенческая шатия-братия для ночного гульбища по зимней Москве. 

Татьянин день! Было морозно, ветрено и шёл снег – сочетание очень неприятное, когда нужно несколько часов простоять-проходить на открытом воздухе, хоть даже и тепло одетым. А особенно если сегодня твои именины и день рождения сразу. – Слышь, Савва Петрович, а чего ты вообще-то дежуришь сегодня? – спрашивал молоденький городовой своего напарника, – обязаны тебе сегодня гуляльный день дать.

Напарник, густобородый, коренастый, раза в два постарше молоденького, в ответ вздохнул тяжко:

– То-то и оно, что гуляльный!.. Прости, Господи, да не мне гулять. Охрана мы! Нам порядок стеречь, когда другие вот так гу-л-ля-ют! Прости, Господи. А нас – всего ничего. Кажный год в этот день дежурю, сам напрашиваюсь. Мой день! А я что, Святых Таин причастился с утра – вот и именины с рожденьем вместе, вот и попраздновал. – Не-е-е, чтоб в именины и штофик-другой не пропустить?.. Не-е-е… – «Не-е-е», – передразнил старший, – вон они, пропускатели! Любуйся! Щас повалят, успевай только из сугробов вынать да мордобой разнимать, «не-е-е», вроде, умствованные люди, уч-чёные… А фабричные – то проще гуляют, нам беспокойства меньше. И ещё, шельмецы, Татьяну нашу, мученицу, в оборот свой «уч-чёный» взяли, стыдоба! Щас вон, заглядывал… верзила косматый, энтот,.. рисовальщик-малевальщик, давно его знаю, из кабаков не вылезает, шампанское щас налил ведро, благо задарма, сам Рябушинский ведь в этот день им ихнюю нализанку оплачивает, вот ты поди ты,.. поставил ведро на стол и орёт: «А это Татке-Танюшке нашей оставим, пусть за наше здоровье выпьет, как мы за её всю ночь!» – и заржал жеребцом. А?! – Ну и что? – молодой пожал плечами и улыбнулся. – Не жадный, значит, пущай себе гуляет, сам бы присоединился, а то вот угораздило в такой день дежурить… – Да вот ты что.., ты-то при чём?! Хотя все мы при чём, коли день такой. Я сам весь в Татьянах, кругом меня одни Татьяны, да и мой святой сегодня, и моего папы святой, и фамилии моей святой, и все – сегодня,.. а насчёт «угораздило» – уж лучше угораздить на дежурство, чем к ним присоединяться, потом отсоединяться – всё равно что из болота выбираться, когда слеги некому подать. Ты, вот, кто? Ты вот вдумайся! Ты – го-ро-до-вой! А?! Какое званье, какой почёт в звании! За порядок и покой отвечаешь! И не где-нибудь, а в стольном граде! В самой белокаменной!.. А энти! Тиллигенция, прости, Господи, да с ними и поговорить не об чем, энто ж до полного обалдуйства доучинились… В прошлом годе, вот из энтой самой двери, в энто самое время, вываливается,.. профессор тухлого бульона, весь из себя,.. ну, на ногах, понятное дело, стоять не может, орёт. Я, мол, энтот… думский оратор, глаголом сердце-поджигатель… уж какую солому и чем он там поджечь может своим глаголом, не знаю.., эх, хотя соломы сейчас какой хошь найдёшь. Ну и, понятно дело, задом в сугроб – плюх! Ну, понятно дело, вытаскиваю, ну, он орёт, что, мол, к медали представлю «за усердие», меня, то бишь.., фамилия, говорит, как? Сейчас, говорит, предписание устрою! Ну и опять на сугроб его перетягивает и всё про мученицу нашу из него прёт глаголом его поджигательно-орательным. Ну, встряхнул я его, эдак повежливее, чтоб, значит, орательность-поджигательность призаткнуть и говорю ему, что насчёт медали беспокоиться не надо, есть она у меня, и как раз «за усердие», в пятом годе дадена вместе с «Георгием». В общем, скоко было во мне усердия, стоко и приложил его тогда, чтоб, значит, поджигательность-орательность призаткнуть, и про мученицу Татьяну лучше б призаткнуться вам, ваше превосходительство, никакая она вашей бражке не покровительница, не может она покровительствовать вашим орательно-поджигательным безобразиям, и мой святой, имя которого ношу, Савва Сербский, сегодня и его день – тоже против… И вообще, говорю, отцепить вас надо от сегодняшнего дня, хотя вот прицеплять вас некуда, каждый ведь день – память какого-нибудь святого, нельзя святых обижать вашим прицеплением. Ну, тут он в обиду впёрся, меня отпихнуть пытался: «Фамилия? Смирно!» – орёт, токо теперь уже не чтоб медаль выдать, а чтоб нажалиться на меня начальству и за можай угнать. Я говорю, фамилия моя Мертиев, тоже святой сегодняшний, мученик палестинский, Мертий, да тебе, видать, о том неведомо, ну а коли отпихнёшь меня, плохо тебе будет, опять в сугроб сядешь и уж не выберешься… Ну, отволок его назад, допивать – наше дело такое… Сегодня опять его видел, токо смурной какой-то… А когда отволакивал его тогда, он удивляться начал, чего это я ему всё про святых долдоню, так и сказал – долдоню, а ещё проф-фессор! Ну, а я и говорю, как же не долдонить, кругом нас они, Святая Русь, ведь и Татьяна наша, опять же… А он ка-ак вздыбится: – Ты! – орёт, – Татьянушку не трожь! Она не из числа святош, она – символ! Ну, тут я и отпустил его, как услыхал про «символ» – растерялся, а он, понятно дело, сел в сугроб, без опоры-то, и давай мне долдонить, что, мол, не в церкву надо ходить, а, значит, книжки ихние профессорские читать, в них, мол, правда жизни и дорога в это… в царство разума и свободы, тьфу, прости, Господи. Нет уж, говорю, топай сам по энтой дорожке и гори в энтом своём царстве на дровишках разума и свободы, а моя дороженька – через церкву в Небесное Царство. – Эх, – вздохнул молодой, – и где оно, Царство это, пощупать бы! – Эх, а и гнили в вас, молодых!.. По-щу-пать!.. Щупалы отсохнут. Щупай бабу свою. – А ты не задавайся, Савва Петрович, попа-проповедника из себя не корчь, сам ведь не знаешь, где оно. – Не знаю. И знать того не надобно. Веровать надобно, что есть оно, с нас и довольно. Нешто можно к Господу Богу с вопросами приступать? Всё Им нам сказано, всё расписано, а чего вместить не можем – на веру принимай и вопросов не задавай, вопросы пусть вон профессора задают. Всё-то им разъяснить надо, всё-то им понять надо. А уж коль понять не можешь, что понять не всё можешь, то или дурак, или профессор. А я – городовой! Родитель мой, Пётр Мертиевич, отучил меня хворостиной вопросы задавать, и очень я ему за это благодарен. И дедушка мой, кому я фамилией обязан, так же хворостинку свою к сему моему месту приложил. – Слушай, Савва Петрович, а и то, фамилия у тебя чудная… – Сам ты!.. Токо ж говорил, в честь мученика палестинского Мертия фамилия моя. Когда указом Царёвым отпускал барин моего дедушку на волю, ну дедушка и попросил его дать фамилию ему по его имени – Мертий, а значит, фамилия – Мертиев. – Слушай, а я не слыхал про такого, про Мертия. – Да то-то и оно, про много чего мы не слыхали, много чего не знаем, чего вот оно, под боком, но нам Царство Небесное пощупать подавай. Да я сам святых наших мало знаю, а надо бы кажный день их жития-то читать, для того и грамота дадена, да всё в суету уходит. А вот дедушка мой страсть как любил Димитрия Ростовского читать про жития святых, всех святых почти жития наизусть, память у него была! Вот и получился я весь в дне сегодняшнем: Савва мой сегодня, папаши моего Пётр тоже сегодня… – Погоди, – перебил молодой, – как Пётр сегодня? Пётр же летний! Пётр да Павел час убавил, гы… Я ж сам – Пётр. – Да Петров-то сколько! Ты – Пётр летний, апостол, а папаша мой – Пётр зимний, сегодняшний, мученик. И Мертий, основатель фамилии моей, сегодняшний. И в Татьянах я весь: мамаша моя – Татьяна, благоверная моя – Татьяна, дочурка у меня – Татьяна, коли до внучки доживу, тоже Татьяной будет, когда б ни родилась, есть на то благословение. Ну а внук, так или Савва, или Пётр зимний, или Мертий, во-от… Татьяной-мамашей у Татьяны-мученицы нашей я вымолен, чтоб вообще родиться, а в семь лет, вот в энтот самый день, отмолен мамашей моей от болячки смертной: три дня в беспамятстве метался, очухался, смотрю – а мамашенька моя на коленях в слезах перед образом нашим семейным стоит, а образ наш – Владимирская Матушка наша, Царица Небесная. Да не токо семейная Она, у всего села нашего Она Покровительница, церква у нас в селе Владимирская. Батюшка у нас стро-огий был, кажный вечер обязывал всех сельчан акафист Ей вычитывать. Проверял. А неграмошных в церкви собирал, сам читал… Ну вот, очухался я, сказал чего-то, а мамашенька моя от радости сама в несознание впала, впору её отмаливать. Такие вот были первые мои сознательные именины. Владимирская наша не токо, выходит, воительница, но и целительница. Чёй-то долго сегодня не вылазят профессора-то…

Меж тем метель усилилась. И даже подвывать слегка стала. И тут со стороны Садового кольца послышался звон колокольчика подъезжающего экипажа. Их полно стояло уже кругом, ожидая пьяную интеллигенцию. Савва Петрович подошёл к мостовой, чтоб показать, куда встать лучше, но это оказался не лихач и не извозчик. Сквозь темноту и круженье снега, в отблеске тусклого высокого фонаря проступали очертания небольшой двухместной зимней кареты на широких полозьях.

Запряжены в неё были два горячих, великолепного экстерьера серых орловца (в лошадях Савва Петрович знал толк). «Однако, такие и понести могут», – подумал он любуясь рысаками. Дверца кареты распахнулась, и из неё на снег легко соскочила молодая дама в тёмной меховой шубке с белым воротником и без шапки. Лица было ещё не разглядеть, но так легко соскочить, минуя каретную лесенку, могла только молодая. «Профессорская дочка, небось, за папашей приехала»… Через мгновенье лицо дамы предстояло перед дицом городового Саввы Петровича Мертиева.

Призастыл городовой, даже рот у него приоткрылся, созерцая возникшее из полутьмы и снега диво дивное. Видал, и не мало, в своей жизни он красивых девичьих лиц, в селе его, Владимирском, все девки были как на подбор. Одна из них женой его стала. За день дежурства на посту такая иной раз красавица мимо прошествует, что вслед ей смотришь, пока не скроется она. Но такого лица он ещё не видывал. И дело было не в действительно ослепительной красоте той, что смотрела сейчас на него, и не в неожиданности её появления из метели. Не тот человек Савва Петрович, чтоб приворожиться вот так красотой и неожиданностью. Но нечто необыкновенное излучалось из её детских празднующих глаз. Они были именно празднующими, они светились праздником, и они призывали праздновать вместе с ними. И детскость их была особая. Обычно детский взгляд вызывает потребность покровительства, а также умиления у того, на кого он направлен. Эта же совсем юная девушка не нуждалась в покровительстве, казалось, что она сама чувствует себя покровительницей того, на кого вот так смотрит своим детским взглядом, в котором нет наивности, нет беззащитности, нет и следа милых детских глупостей, но есть детская праздничная радость, и хочется раствориться в этой радости, в этой излучаемой из детских глаз доброте. И доброта эта, к которой прицеплен взглядом, тоже особая, под стать особой радующейся детскости. Это доброта – повелительницы. «Повелеваю!» – звучало-виделось в каждой искорке, которые рассыпались из её радующихся глаз. «По-ве-ле-ва-ю радоваться вместе со мной!» и оставалось только подчиниться этому повелению, и не было ни сил, ни желания уйти от этого подчинения, выскользнуть из-под власти празднующих глаз. Власти! Право на власть чувствовалось во всём облике этой ошеломляющей красавицы.

Правда, ошеломлённость у Саввы Петровича уже прошла. Теперь, глядя в необыкновенные глаза, он ощущал радостный покой и улыбался, и совсем не думалось о том, что скоро предстоит маята с пьяными профессорами, и вообще казалось, что где бы и хоть среди кого ни появилась эта праздник источающая девушка, все должны подчиниться её власти и чувствовать то же успокоение, что чувствовал сейчас Савва Петрович. Он знал, что право на власть имеет только тот, кому эта власть кем-то вручена. Ему лично власть наводить порядок на его посту вручена приставом, а тому – участковым ротмистром, и так далее до самой вершины. Пирамида. Когда он стоит перед приставом навытяжку, он всегда понимает, что стоит перед должностью. На должность ротмистром поставлен определённый человек, но завтра может быть поставлен другой. Любой человек связан с должностью волею своего начальника, передвижение людей по должностям, согласно воли людей – обыденная вещь. Но есть должность, где этого передвижения нет и быть не может должность эта там, на вершине пирамиды, это должность Царя. Никто его не может передвинуть, ибо власть его не от передвигающих людей, а от Неба. Людские передвижения заканчиваются вершиной пирамиды. На пирамиде, над пирамидой – Царь, он надо всеми, даже над законом, и отвечает он за всё, что сделано его властью, не перед народом, а перед Небом. Это Савва Петрович очень ясно и остро осознавал, хотя и не мог никогда словами это выразить, да и выражать не собирался.

Один раз видел он Царя – во время коронации, когда он, молодой городовой, стоял в охранении на Соборной площади, а потом удостоился и в Успенском соборе у дверей стоять, первый раз в жизни в Москве! И сразу – Государь, в пяти метрах от тебя, и Сама Она, Владимирская, Настоящая, Единственная, Целительница его, и даже потом приложиться можно… И когда он увидел Царя, по Соборной площади идущего, трепет некий ощутил, трепет… ну как же бы это объяснить-то… «трепет радости» – вот так вроде, да не объясняет это ничего. И вот сейчас стоя (уже навытяжку) перед этой девушкой Савва Петрович ощущал почему-то тот же самый трепет, что тогда на Соборной площади, когда мимо него шёл Царь. И трепет этот не сминал ничуть радостного покоя, что испытывал он сейчас. Савва Петрович сглотнул слюну, вздохнул глубоко и сказал: – Вы бы, барынька, это, шапочку бы надели, застудитесь. Да и снег, вон, уже на волосы намёл. Голова девушки была перехвачена, точно обручем, белой лентой, волосы, уложенные полушаром, действительно покрылись уже за эти мгновения многочисленными снежными островками.

Она тряхнула головой и сказала, широко улыбаясь: – Ничего, много не налетит. – Папу изволите встречать, или женишка? – спросил молодой. Видно было, что ничего подобного тому, что происходило с Саввой Петровичем, он не испытывал. «Хороша девица!» – только это и сквозило из его ухмыляющихся глаз. – Нет, – прозвучало в ответ, – жениха у меня нет, а папа мой… он меня благословил по моей просьбе… в общем, к вам я, служивые. С подарками. Всем нижним чинам, кто дежурит в эту ночь, подарки развожу, в честь праздника моего. Татьяна я. Вот, примите, и да хранит вас Господь и мученица Татьяна! – и оба городовых увидели в её руках шкатулку. Девушка извлекла оттуда два матерчатых маленьких конвертика и отдала их слегка потерявшимся городовым. – Да как же это, барышенька, да что вы, – пробормотал Савва Петрович. – Берите, берите, папа благословил. – Спасибо превеликое и вам, и папе вашему, однако опасно, барышенька, ночью вот эдак-то ездить, хошь и в Татьянин день. – Ну, вы же на страже, чего ж бояться! А в конвертике два образка: Татьяны-мученицы и Владимирской Царицы Небесной. Владимирская– любимый мой образ. Ну прощайте, с праздником и всего вам доброго. – Ай, спасибо тебе, красавица, – Савва Петрович уже вынул образки из конвертика и держал их на ладони. – Ай да подарок к моим именинам! Направившаяся к экипажу девушка остановилась, обернулась: – У вас сегодня именины? – почти что даже испуганно прозвучал вопрос. – А… а как же вас зовут? – Саввой меня зовут. В честь Саввы Сербского, сегодня и его день. Вроде как затмила его, получается, Татьяна-мученица.., а ведь страничек-то в житии его больше, чем у Татьяны нашей, во-от… – Да, – прошептала девушка. – А ведь и правда… погодите! – Она подбежала к своему экипажу, впорхнула в него и через несколько мгновений снова стояла перед Саввой Петровичем, снова её лицо возникло перед ним из темноты и метели. – Вот, это вам, на именины, – она держала на вытянутых руках небольшую икону, которая как раз накрывала собой две её ладони, – это Владимирская моя, папин подарок, я с ней не расставалась никогда. Это с Саровских торжеств, я тогда совсем маленькая была.., а внизу, в правом углу, мученица Татьяна…

– Постой, барынька! Да и так уж одарила! Папин подарок разве можно передаривать! – Можно. Я так хочу. Папа одобрит. Может, больше и нет никого из мужчин, у кого в этот день именины, – затем она притянула Савву Петровича за воротник, чмокнула его в щёку, сказала «Храни вас Господь!» и побежала к экипажу. – Э, стой, барынька, как папу твоего звать-поминать, – прокричал в метель городовой, когда опомнился от поцелуя.

Но пара орловцев уже уносила карету к Рождественскому бульвару. – Эх, – покачал головой Савва Петрович после того, как, перекрестившись, поцеловал икону, – вишь, Пётр летний, как оно образовывается, и не думал, и не гадал.., эх, дай, Господи, девочке сей и папе её всего… Сам знаешь, чего… – А папа-то, видать, бога-атенький, – проговорил молодой напарник. Он покачивал на правой ладони образки, на подарочную икону Саввы Петровича он даже не взглянул. – Золотые ведь, каждый почти как червонец весит. И цепочки золотые. А может, прямо из червонца и сделаны? И работа грамошная, то-онкая, в ювелирке у Рувима как надо оценят. – Да ты сдурел!.. – Да ты не бузи, Савва Петрович! – в свою очередь и не шуточно прикрикнул молодой. – Опять же, попа из себя не корчь! Крестик на мне есть, каким крестили меня, во-от, с тех пор и ношу! С меня и довольно. А это подарок шальной, ну и гульнём. Мне ведь подарок, чего хочу, то и делаю. Опять же, крещенскому гулянью цельных два дня ещё. – Слу-ушай, да ты что ж мелешь-то, какой такой шальной подарок? Это как это «шальной»?! – Да так: не было – есть, шёл – нашёл, с неба упало… – Так ведь с неба же! А ты его Рувиму! – Да ладно тебе. Метель нанесла! «С неба» – это я так… Чудит её папашенька, много, видать, червонцев, чего ж не поблажить… Был бы я женат, как ты, то может, на семью бы потратил, а так – гульнём! – Ну, ладно, – Савва Петрович весь как-то обмяк вдруг от такого препирательства, – иди сейчас гульни, вон, к бульвару, там доглядывай, а я уж тут… Долго смотрел Савва Петрович вслед уже пропавшему в снежной мгле напарнику. И тут разобрал весёлый шум-гам за спиной. Обернулся. Ватага студентов, явно из «Петровского подвала» – значит, выползать начали.

Не знал Савва Петрович, что давно его заприметили студенты. Пили они на рябушинские деньги все подряд. – Бр-ратия! – выволакивался из сидячего положения очередной «тостёр», – предлагаю выпить за то, чтобы у той, вон, морды, вон – за окном маячит (а это «маячил» Савва Петрович), чтоб он шашку свою никогда б не вынул. – Да она у него с пятого года приржавела, – сказал главарь ватаги. – Господа, пш-шли пров-верим!.. Вот и вывалились они проверять. Будто к неодушевлённому предмету подходили они к нему, шатаясь, и дёргали за рукоять шашки. Савва Петрович стоял столбом, не сопротивляясь, и вроде бы не видел наседавших. Наконец за рукоять взялся главарь ватаги. И тут глянул в его мутные, пьяные глаза Савва Петрович, и показалось ему, как тогда, в пятом году, что перед ним враг. Что-то такое враждебное повеяло от всего его облика, от его пьяных зенок, от его прыщавого лба, некая жуткая злоба, злоба не спровоцированная ничем – злоба сама по себе. «А ведь и лет-то ему не больше, чем девочке сегодняшней – Татьяне, образки дарящей»… Пять раз дёрнул за рукоять прыщавый главарь и затем сказал, злобно усмехаясь: – Полно, служивый, а ну как злоумышленники нападут? – Нападут – получат. Да и какие злоумышленники в Татьянин день? Вас вот до дому в целости доставить, вот и вся забота, – теперь Савва Петрович улыбался, отгоняя от себя образ врага: «Да мальчишечка ведь, ну напился ради праздника, да и чего же не побузотёрить в его-то годы?» – А вдруг я злоумышленник? – не унимался прыщавый, – а у тебя шашка не вынимается? Посерьёзнел опять Савва Петрович: – Почему же не вынимается. Вынимается. – Да ведь не могу я её вынуть. – Да тебе её и не надо вынимать, она ж не твоя, а моя. – А правильно угадал я, что ты её последний раз в пятом году вынимал? – Правильно угадал. – И что ты ею делал, когда вынул? Рубил? – Нет. Только собирался. Получилось – пуганул только. Потому как разбежались тогда злоумышленники. – А что они злоумышляли тогда? – Царский портрет всенародно сжечь. – И живого б человека зарубил за портрет? – Всенепременно. Нешто это человек, коли ему Помазанника Божия сжечь надумалось. – Нет, – прыщавый снова усмехался вражеской усмешкой, – теперь не выйдет. Приржавела твоя шашечка. Жаль, под рукой портрета нет. Савва Петрович, не отрываясь от немигающих, усмешливых вражеских глаз, на него направленных, взялся правой рукой за рукоять и выдернул шашку из ножен. Взрывом лязгнуло, скрежетнуло, взвыло сталью о сталь, и обнажённая шашка нависла над прыщавым. Орава в один голос ойкнула и отшатнулась. – Твоё счастье, что портрета нет, – сказал Савва Петрович. – Эффектно, – сказал прыщавый, закуривая папироску, – запомню. – Во-во, лучше папироску поджигай, запоминатель. Эх, ну чего вам неймётся, господа?

Притихшая ватага удалялась обратно, к «Подвалу». Прыщавый главарь несколько раз обернулся. И при каждом обороте его будто ветром злобы дуло оттуда сквозь белую метель. А девочка эта, Татьяна-дарительница, будто за спиной Саввы Петровича стоит, и именно на неё направлен ветер, и шашка его должна всё время стоять на пути этого ветра. – Эгей, почтенный, как дежурится? – Из темноты и метели возникли двое в бобрах и едва на ногах. Спрашивал тот, кто потрезвей. – Спасибо, ваше превосходительство. Пока спокойно. А вы где ж так подзадержались? – А мы у Крынкина отмечались, на Воробьиных горах. Вот, а теперь сюда. Как там наш отступничек, поглядим… Не представляешь, – теперь он обращался к своему спутнику, – в Большом театре, когда хористы выскочили на сцену и загорланили «Боже, царя храни», император, ишь ты, присутствовал!.. Ну и с ними весь, естественно, прихлебательский зал загорланил. Так и он, коллега наш! Проф-фессор! Кадет! Тоже стоял и подпевал!.. Ну-у, что заслужил, то и получил. Студенты, вот молодцы так молодцы! Представляешь, врывались в аудиторию и выкрикивали: «Позор! Иуда! Холоп!..» Ну, мы только здороваться перестали. Обломали – вроде понял, хотя поначалу бурчал…

Идущему вслед за ними Савве Петровичу казалось, что он всё-таки ослышался и чего-то не так понял. Переспросить же было страшно – во-первых, не с ним разговаривали, а во-вторых – да не может же такого быть!.. – Эй, любезный, – тот, кто рассказывал, подозвал Савву Петровича, – возьми-ка его за другую руку, а то завалит, эк нализался, а ведь вместе пили. Когда же его внесли в зал, тот вдруг ожил и заорал куда-то в гущу гуляющих: – М-может, ты и на кресты церковные крестишься, а? Отпустил тут руку Савва Петрович и даже отпихнул слегка от себя обоих. И оба бобрастых рухнули на паркет. Тут из гущи поднялся некто очень живописный. Он откинул ногой стул и начал сосредоточенно что-то искать в боковом кармане сюртука. И Савва Петрович понял, что это тот самый, которого «обломали». Наконец, нашёл живописный то, что искал. – Да, милсдари,.. вот!.. Мне тут оказали честь, то есть, я хочу сказать, имели наглость!.. Вот – званный билет на торжество 300-летия Романовых, в Кремле, вот… и я его сейчас… свет, господа! Погасить свет! Я его сейчас!.. Вспыхнуло жёлто-голубым огнём, и в руках у прощённо-обломанного заполыхал факел. Корчилось, ёжилось изображение Императора, будто слова вместе с огнём: «Да что ж вам неймётся, господа?» Грохнули шквальные аплодисменты, пожалуй что погромче, чем в Большом театре. – Господа, – от радости один из бобрастых поднялся на ноги, – пьём за грядущее! И нас встретят всенародные аплодисменты, когда докры… до-бе-жим, долетим!..

Савва Петрович стоял с закрытыми глазами, правая рука его лежала на рукояти шашки. Он молился, чтобы сдержаться. Он знал, что если сейчас он шашку вынет, то никто отсюда живым не уйдёт. Наконец, отпустило. Он развернулся и вышел вон. На воздухе вздохнул полной грудью и достал икону, сегодняшний подарок. Она хорошо умещалась в нагрудном кармане кителя, и он решил, что пусть всё время она там и будет. Татьяна-дарительница с ней не расставалась, и он не расстанется.

На иконе Татьяна-мученица в правом углу молилась Владимирскому образу Заступницы Небесной. Младенец прижимался щёчкой к правой щеке Матери и будто что-то шептал Ей в ухо, а Она скорбно-задумчиво смотрела одновременно в Себя, перед Собой и прямо в глаза Савве Петровичу. Ясно было, что слушают они молитву мученицы Татьяны и будто ожидают чего-то, а Татьяна, как показалось сейчас Савве Петровичу, плачет. И даже рыдания её сейчас как будто слышались. Ужас и ярость, что испытывал он, когда горело перед ним императорское лицо, уже прошли окончательно. Он тоже, как и Татьяна-мученица, плакал. Первый раз в жизни. Только без рыданий, тихо. Но как и о чём сейчас молиться, он не знал, да и не время было молиться, сейчас работа пойдёт вытаскивать из сугробов пьяных интеллигентов, которых только что в куски хотелось искрошить верной шашкой. II Александра Фёдоровна стояла перед семейной иконой Владимирской Божией Матери и радостно улыбалась. Она не молилась, она просто смотрела и улыбалась. Наконец-то она дождалась этого часа. Когда об этом узнала Элла*, она вся просияла от счастья, и даже не по-монашески в ладошки хлопнула. После того, как одиннадцать лет назад каляевская* бомба разорвала на куски её мужа, никто не видел её даже улыбающейся, а тут Элла чуть «ура» не вскрикнула. Вдвоём они просили об этом. И вот сегодня супруг Александры Фёдоровны, Верховный Главнокомандующий, русский державный Царь Николай принял решение везти на фронт из Успенского Кремлёвского собора главную святыню русскую – икону Владимирской Божией Матери.

Александра Фёдоровна никогда не задавала лишних вопросов, но когда ей было сообщено о принятом решении, её радующиеся глаза молча вопрошали: «Почему не раньше? Почему не год назал, когда на фронте было совсем плохо? Почему мы не начали войну с Неё, как тогда, когда вторгся Тамерлан?» И он понял безмолвный вопрос, и ответил кратко, тихо и убеждённо, как он отвечал на все вопросы: – Милая Аликс, во мне нет ни силы той, ни дерзновения, как в великом князе Василии Димитриевиче, а рядом нет митрополита Киприана. Потом помолчал и ещё более тихо добавил: – И того молитвенного народа из той Святой Руси тоже больше нет. – Серые ясные печальные глаза его смотрели на супругу таким взглядом, который он очень редко позволял себе, и только наедине с ней. Всегда она приходила в трепет, когда он вот так смотрел и молчал. В последнее время такие взгляды его она стала видеть чаще. Она знала, что в нём силы, веры, и дерзновения не меньше, чем у Василия Димитриевича; она знала, что он видит больше, дальше и глубже всех окружающих, и знала она также, что он видит и чувствует то, что недоступно вообще никому.

Несколько раз она пыталась заглянуть в эту недоступность, вот через этот Образ, что сейчас перед ней, молилась до полного изнеможения, когда нет уже слёз, молилась Ей, и всякий раз чувствовала, что твердеют, мрачнеют черты лица Её, и говорит Она: «Нет! То не вместить никому, кроме Помазанника Сына Моего. Никто да не посягнёт на недоступное…» И она отступала. Всему, что источалось этим Её Образом, она верила по-детски, абсолютно, без оглядки, безоговорочно, ибо этот Образ был источником всех её душевных и телесных сил, проводником и покровителем её жизни в этой стране, которую давно, окончательно и бесповоротно считала своей, а себя – русской. Когда старшей дочери был ещё только год, проводилась всероссийская перепись, и в графе «род занятий» под своим именем она увидела «хозяйка земли русской», ей даже не по себе стало, она испугалась.

Написано было её супругом, переписной лист заполнял он. Увидев её реакцию, он тогда молча обнял её и поцеловал в волосы. Ещё когда она не была его женой, и даже невестой, а лишь двенадцатилетней девочкой, впервые увидев этого человека, тогда шестнадцатилетнего юношу, беззаветно влюбилась и увидела взаимность, она ясно поняла, что её предназначение – быть его женой. Ничего больше не нужно, ничего больше в мире не существует. И то, что избранник её – наследник Престола величайшей в мире державы, самый захудалый уезд которой больше всего герцогства её отца, наводили её только на ту мысль, что она должна разделить со своим избранником всю ту тяготу его бремени, которую он сочтёт возможным и нужным на неё возложить. И даже если бы он не стал наследником, для неё это имело бы лишь то значение, что крест её был бы значительно легче – ей нужен был её избранник сам по себе. Но то, что она – будущая жена будущего Императора величайшей державы, к этому она была готова с двенадцати лет. И когда уже стала ею, воспринимала всё как естественное, неизбежно свершившееся. Но эти три слова, супругом начертанные, ожгли вдруг грандиозностью своего значения, вот только тогда осозналась эта грандиозность – никто ещё не называл её хозяйкой земли русской. И сразу же улеглось, успокоилось от мужниной ласки, и Она, Владимирская, была на том же месте, где сейчас. И одновременно с успокоительными волнами от поцелуя чувствовала она тогда и от Её глаз физически ощутимую поддержку… Двадцать два года уже она хозяйка земли русской, и не было дня, чтобы она не общалась с Владимирской. Считала, что этой иконе обязана многим, а главное тем, как легко и радостно приняла она православие. Её сестре Элле, будучи уже замужем и живя здесь, понадобилось целых семь лет борений, чтобы принять решение стать православной. У неё же всё оказалось безболезненнее и проще. Когда она, только увидав своего будущего жениха, поняла, какое в его жизни занимает место вера, то ей, двенадцатилетней девочке, сразу захотелось узнать как можно больше – что это за вера такая православная, и что это за народ такой – русские, эту веру исповедующие. Почему-то бабушка, королева английская Виктория, называла этот народ вероломным и крамольным – за убийство дедушки её жениха. Но, видя перед собой своего избранника, она не соглашалась с бабушкой. Когда же началась с ним переписка, она только и жила его письмами. И во всех письмах вопрос о вере затрагивался обязательно.

Больше всего её смущало то место, которое занимала Мать Иисуса в вероисповедании жениха и его народа. Место, как ей казалось, совсем неподобающее. Ведь в Евангелии о Ней так мало, а у них, у православных, о Ней так много. Вся их жизнь пронизана Её покровом, молитвами к Ней, сказаниями о Ней, иконами Её, которых там в десять раз больше, чем икон Иисуса и всех святых Его, вместе взятых. Иисуса она любила всегда, вопрос о том, есть Он или нет, перед ней не стоял. Очень любила и всегда внимательно слушала проповеди местного проповедника, «короля проповеди», как его называли в кружке Эрни*. В речах «короля проповеди» вообще не было места Той, Которая была основой и опорой того народа, с которым ей предстояло связать свою судьбу и который называл свою землю Домом Пресвятой Богородицы. В одном из писем она узнала о невероятном чуде: бегстве великого полководца Тамерлана, бегстве без боя, бегстве от не пойми чего, бегстве совершенно невозможном, которого быть не могло, но оно – было. Сначала, конечно же, не поверила. Сразу растерялась: «А собственно, чему я не верю? Что войско Тамерлана приступило к границам России? Так отрицать это глупо, это исторический факт. И что сражения не было, и Тамерлан ушёл внезапно, отказавшись разорить, ограбить и захватить беззащитную страну, тоже факт. И как всё это понимать?» В том письме лежала бумажная икона Владимирской, точная копия той, что в Успенском Соборе. Русские иконы она видела и до этого, но никогда не вглядывалась в них. Вгляделась. Что-то кольнуло в сердце, но всё равно не поверила. Спросила у «короля проповеди».

Тот, зная, с кем она переписывается, и будучи всё-таки в Дармштадте лицом официальным, сначала изобразил нечто на лице и пожал плечами, мол, их это дело, кому и как поклоняться, пожатие плечами как бы говорило – да что с них взять-то… Но она не отступала, а, наоборот, требовала разъяснить несостыковку утверждения «да что с них взять» с реальной жизнью этого народа, создавшего уму непостижимых размеров, силы и процветания Империю, которую они называют Домом Её и утверждают, что без Неё не было бы ни Империи, ни их самих. «Король проповеди» ответом показал себя во всей красе, потом, по прошествии времени, она каждый раз смеялась, вспоминая. Но сразу же и сминала смех, вспоминая с горечью тех, кто воспринимал эти проповеди и то, что за ними стояло – серьёзно, каким был её ныне покойный отец. Тогда «король проповеди», страстно жестикулируя руками, ногами, всем телом, внушал ей, что и не нужно уделять ни Ей, ни доскам, на которых Она нарисована, того места, которое определил Ей этот народ, хоть какую империю он там ни создал!.. – Вообще-то, – перебила она тогда, в размышлении потирая виски, – по всему должно выходить, что коли Она реально была и есть, да не просто была, но именно Она родила Иисуса, то, может быть, Она Сама определила место этому народу и объявила ему, что они теперь живут в Её доме, а они поверили в это? В ответ на это «король проповеди» заметался ещё больше, и ещё больше почему-то стал распространяться о странностях народа, с которым она собирается связать свою судьбу. Особенно упирал он на странность почитания у них праздника Покрова. Покрова всё той же Богородицы.

О празднике Покрова она услышала тогда впервые. Очень, оказалось, осведомлён «король проповеди» о православных празниках. А странность оказалась в том, что именно корабли русских, тогда язычников, идущие на Константинополь, разметала буря, когда греки во Влахернском соборе молились Богородице, что спасла Она их от напасти нашествия русских язычников. И Она покрыла Своим омофором молящихся, простёрла его над ними, и всё нашествие было потоплено в водах Босфора. – И вот греки, вполне европейская нация, – восклицал, размахивая руками, «король проповеди», – почти забыли об этом празднике, а для русских (ох уж эти русские!), чьи корабли Она потопила, это чуть ли не самый значительный праздник после Пасхи!.. Тогда она больше удивилась не русским, а грекам, и не поверила, что они забыли о таком празднике. Разве можно забыть о чуде, которое спасло твоё отечество? Вот ведь не забыли же эти странные русские об изгнании Тамерлана. А кто его мог отогнать, кроме Неё? Тут «король проповеди», уже весьма разгорячённый, сказал так: – Не может хоть кого изображение, нарисованное на доске, прогнать… Она перевела взгляд на подарок из России, на Владимирскую, и почувствовала, что резкие убеждения, громкие слова «короля проповеди» стали почти неслышны, словно заглохли в некоем ватном тумане, а её будто обволакивает дрожь наводящий, от всего защищающий покров чего-то такого, чему нет объяснений словами человеческими, да и не нужно, и не хочется ничего объяснять.

Вот тогда она и начала осознавать, что такое таинство православное, когда нет слов, но есть глаза с освящённой иконы, душу тебе пронзающие. Снова повернула голову туда, где таинства нет, откуда на неё сыпались убеждающие громкие слова. Прервала его замечанием: – Но ведь ушёл же Тамерлан. Заметался «король проповеди» и, актёрски закатывая глаза, заявил: – Этому есть два научных объяснения. Первое: он спешил к любимой женщине в Самарканд, которая опасно заболела. Тут она широко раскрыла на «короля проповеди» глаза и рассмеялась. Нет, она не знала тогда, что от пределов России он пошёл не в Самарканд, а на Астрахань, которую и взял почти сходу в декабре при двадцатиградусном морозе, вьюге. Но уж больно нелепо выглядело это объяснение. Она представила, как на такое его решение отреагировало бы войско, четыреста тысяч головорезов, двадцать лет с коней не слезавших и в совершенстве умевших только одно – убивать. И снова рассмеялась. – Вы смеётесь над любовью, ваше высочество, – расстроенно произнёс «король проповеди». – Я смеюсь не над любовью, – она сразу посерьёзнела. – Я смеюсь над первым научным объяснением, – и совсем уже холодно спросила: – Надеюсь, над вторым вы не дадите повода смеяться? – А второе объяснение – это русская погода, осень-зима надвигались, а эти два времени года – ох-хо-хо, гибельны для любой армии сами по себе.

Печальный опыт Наполеона – типичный пример для тех, кто пренебрегает этим. «А нечего тогда лезть!» – сердито подумала она, и мысль эту явно дополняло «к нам». Опять же, ничего она не знала о вьюжно-морозном штурме астраханских стен прямо с походного марша, но ей казалось неправдоподобным, что среди тёплого августа Тамерлан испугался будущих морозов. Раздавив на Оке неумелых ополченцев Василия Димитриевича, ему б до Новгорода и назал вполне двух недель хватило. Над вторым научным объяснением она смеяться не стала, только усмехнулась и головой покачала. Сколько раз она потом сталкивалась с этим, когда не хотят видеть очевидные вещи такими, как они есть, и не иноземные «короли проповеди», а близкие окружающие подданные, которые подданными быть перестали, а судорожно пилили сук, на котором сидели. Но всё это потом.

Вскоре она приехала первый раз в эту страну, хозяйкой которой ей предстояло стать, приехала в гости к Элле и её супругу, Великому князю Сергею. И, оказавшись впервые на литургии, испытала ощущение, которому так и не смогла подобрать названия. Сказать, что она была ошеломлена, значит, ничего не сказать. Видно, в человеке, где-то в потаённых недрах души, сидит ещё одно чувство, до времени не проявляемое, некий сгусток из ошеломления, радости, вдохновенного взлёта всех душевных и интеллектуальных сил, который жив ожиданием, что должно свершиться что-то важное, главное в жизни, и тогда оно, это чувство, заполнит собой и душу, и тело, для которых откроется новая и единственно нужная тайна бытия. И это «что-то», оказывается, только здесь, оно тоже единственное, и называется оно – литургия. То, что она чувствовала в Дармштадте, когда вглядывалась в подарок избранника, бумажную икону Владимирской Божией Матери, сейчас, в этом храме, среди этого действа, называемого литургией, было стократ усилено, её разом, как единое целое, охватило оно всей своей могучестью и реальностью. Что всего их семь – она уже знала, но особо остро ощущалось таинство священства в лице необыкновенно красочно облачённого священника, таинство действенное и действительное: он был законным духовным лицом, соблюдающим законную внешнюю форму, согласно Божественному установлению. И если нет законности его священства, нет законности рукоположения, нет и таинства. И ещё: она почувствовала сейчас требование таинства к ней: требование искреннего желания и готовности принять его, осознать величие совершаемого и верить искренне. Иначе – осуждена будешь, иначе – погибель. И это тоже чувствовалось, да так, что лёгкая дрожь-судорога по телу прошла. Лики святых успокаивали. Никогда она не видала столько икон вместе.

И, главное, Она здесь, настоящая, большая. И уже тогда прозревала юная Аликс, принцесса гессенского задворка Германии, будущая хозяйка земли Русской, что будет значить этот Лик, эта икона в её дальнейшей жизни. И, главное, благодаря Ей, принятие православия совершилось у Аликс проще и безболезненнее, чем у её сестры Эллы. Тот Лик Её, который встречал Алису впервые на первой её литургии, назывался Феодоровским. И как удивительно они похожи с Владимирской! Те же притягивающие к себе глаза, обращённые ко всем сразу, и Младенец, левой своей щёчкой прижимающийся к правой щеке Матери. И будто что-то шепчет Ей. Потом она узнала, что Феодоровская – тоже родовая святыня Романовых. Вместе они, Феодоровская и Владимирская, присутствовали триста лет назад в Ипатьевском монастыре, когда архиепископ Рязанский Феодорит, указывая на предстоящие иконы, грозно обращался к юному Михаилу, грозя этими святыми образами, что если откажется он принять царство, то будет отвечать перед судом Божиим за кровь и слёзы христиан. » …Волею Бога сии святые иконы совершили путь из Москвы, преклонись же перед ними и повинуйся! Если откажешься, на тебя падёт бедствие Отчизны. И настанет вновь междоусобие, и расточится царство Московское, и услышат о безгосударстве нашем враги, и придут и расхитят нас!..» И юный отрок Михаил стал Царём Михаилом Феодоровичем. Она много думала, почему отказывался Михаил от предлагаемой власти.

В истории Запада она не знала такого, чтобы от короны отказывались, за корону там всегда боролись. И не просто боролись – глотки рвали, не взирая ни на что, ни на какие родственные связи, всё готовы были отдать за корону рвущиеся к ней. Потом поняла особенность этой страны, особенность этих людей и особенность отказа (три раза отказывался отрок Михаил), ибо особый смысл здесь имеет слово «Царь». И к венчанности отношение особое – и у венчанных царей, и у их подданных. У подданных въелось в кровь уже, что венчанный отвечает не перед ними, а перед Тем, Кто венчал его на царство, на власть, на власть неограниченную. «Неограниченную» – беспредельностью веет от этого слова. Вообще, слово, которое обозначает понятие, не имеющее границ, когда вдумаешься в него, всегда трепет вызывает. А мера ответственности за «неограниченную», тебе врученную, власть вообще никакому осмысливанию, никакой разумной оценке не подлежит. А ещё: подданные венчают тебя на царство, и становишься ты для них – Царь-батюшка. После той, первой своей, литургии, когда она оказалась окружена целым войском святых, на неё с икон глядевших а рядом неподвижно стоял будущий Царь-батюшка, тогда ещё даже не жених её, видя, что значит для него это необыкновенное действо под названием литургия, она и начала проникаться этим новым для неё словосочетанием. Это не рабский выверт холопского сознания, это предельное выражение доверия и любви к тому, кто в самом деле есть отец народа. Это как бы сгусток того церковно-семейного идеала, которым должен жить подданный святой Руси. И она не сомневалась, что подданные этой необъятной земли, хозяйкой которой ей предстояло стать, жили этим идеалом. У её жениха, как и у его далёкого предка, не было выбора. Царство надо было принимать. По благословению тех же самых Ликов с Богородичных икон юный предок Михаил принимал избранничество от народа.

Её жених принимал царство как законное своё наследство. Безвременная кончина его отца, Александра III, поразила всех, хотя все знали, что он тяжко и долго болел, но всё-таки надеялись, что выдюжит железный организм усмирителя Европы, отмолит великий молитвенник, батюшка Иоанн Кронштадтский. Организм не выдюжил, батюшка не отмолил. «Не плачь и не сетуй, Россия, – сказал тогда отец Иоанн. – Хотя ты и не вымолила исцеления своему Царю, но вымолила тихую христианскую кончину, и добрый конец увенчал славную его жизнь, а это дороже всего…» Когда через два часа после того, как навеки закрылись глаза Александра III, новый Император принимал присягу членов фамилии и двора, слёз у него больше не было, все они вылились на отцовскую грудь, и он сказал, что принимает венец, хотя и не желал его, и надеется не на свои слабые силы, а на Господа Бога, возложившего на него этот тяжкий крест… «Скорбь Наша о почившем родителе – скорбь всего возлюбленного народа Нашего, и да не забудет он, что сила и крепость Святой Руси – в его единении с Нами и в беспредельной Нам преданности…»

В себе эту преданность она чувствовала. Все её обожание его, как любящей женщины, было ничто по сравнению с ощущением, что она – подданная Самодержца, Царя-батюшки. И какой же ужас она испытала, когда увидела, что из всего огромного числа его ближайших родственников Романовской фамилии нет ни одного, кто хоть бы на малую долю имел то же ощущение, что и она. Была ещё одна – её сестра Элла, бывшая протестантка и иноземка. Из кровных родственников последним верным подданным был убитый муж Эллы, Сергей, царский дядя. Все же остальные дядья, двоюродные братья,.. да она просто задыхалась от гнева и горя, когда задумывалась об этом. Да как же так: у ближайшей опоры трона, у людей, которые нужны державе только потому, что есть державный властелин, их хозяин, нет не то что осознания его роли и своего места, да просто элементарного почтения нет! Они все считают себя выше и компетентнее его, его, которого они по всем статьям и мизинца не стоят. И каждый думает про себя, что уж я-то бы на его месте, я бы уж поуправлял бы… И червь точит, что вот не так распорядилась Высшая Сила, не меня на царское место поставила… День, когда Государь принимал своих дядьёв и братьев, был для него днём кошмаров. Их доклады отнимали у него больше сил и приносили больше горя, чем страшные сводки об участившихся убийствах губернаторов, творимых террористами. Они всё время приставали к нему с претензиями, поучениями, требованиями, не понимая, что претензии Царю – это начало конца… Мотнула головой, отгоняя чёрные мысли: не место этим мыслям перед Владимирской. Но это не помогло, мысли чёрные не уходили.

Почему ни у кого из фамильного клана, генералитета и даже священства не вызывает энтузиазма решение везти Владимирскую на фронт?! Брусилов, командующий Юго-Западным фронтом, только вежливо поморщился, мол, ну привезёте и ладно. Отвёл глаза генерал Брусилов, когда она в упор посмотрела на него, и тогда ужасом прострелила её сознание совсем уже чёрная залётная мысль: да ведь он, генерал, командующий сотнями тысяч православных солдат, сам – не православный! Да он просто неверующий!… Мысль была слишком невыносимая, чтобы давать ей дальнейший ход, но продолжение её всё-таки проникло в сознание: да ведь нет же ни для кого из них, ближайших родственников и генералов, реальности помазанничества Царя. Что на нём благодать Святого Духа – для всех них это пустые слова, обряд, символ, не более. Но была уверена, что настроение солдатской массы другое. Очень остро и выпукло присутствовали в её памяти Саровские торжества в 1903 году, за год до рождения наследника. Душа её тогда парила на волнах всенародной радости. Её собственная радость от созерцания происходящего, от молитвенного пения полумиллиона русских людей, её подданных, была вообще безмерна.

Переполненность радостью даже напугала её тогда, казалось, ещё немного, и немощная человеческая плоть могла просто не выдержать! Да, это была правда про этот народ, правда про его особенность среди прочих наций. Это воистину народ Божий. Паломничество по святым местам – излюбленное дело русских людей. Ни на одно торжество не собиралось такое множество народа, как на открытие мощей. И она видела огромный порыв народной любви к ней, их хозяйке, и почти отпускали мрачные мысли о клане Романовых и вообще о тех, которые сами себя почему-то называли – светом. И дочерей своих всегда оберегала от общения с ними. Ни на одном балу не были дочери и никогда не будут. Семь святых уже канонизировано в царствие её супруга. Иоанн, митрополит Тобольский, вскоре тоже будет прославлен. И ведь каждое прославление – война с синодалами! И Серафима не хотели прославлять. Фактически заставил ведь их супруг её сделать это. Два храма в день строится в Его царствование. Да ну что ж ещё нужно-то, да Господи, помилуй! В спину почувствовала лёгкий толчок. Не оборачиваясь, она отвела руки назад и обняла того, кто ткнулся ей в спину. Дочь-любимица, Татьяна. – Когда мы едем на фронт к иконе? Александра Фёдоровна обернулась к ней: – Завтра. Знаешь, о чём я сейчас вспомнила? – Знаю. Когда ты об этом вспоминаешь, у тебя всегда такое лицо. Я тоже это всё помню. Сегодня почему-то другое вспомнилось. Когда праздновали трёхсотлетие нашего дома и десятилетие Серафимова прославления, я спросила у Папа, что он сегодня записал в свой дневник. Он мне молча дал прочесть. И там было написано: «Та же толпа, что кричала – Осанна! – через три дня кричала – Распни Его!» Александра Фёдоровна молча погладила волосы дочери и сказала: – Идите, собирайтесь. А перед дорогой акафист прочитаем. *Элла – великая княгиня Елизавета Фёдоровна, сестра императрицы. *Каляев – убийца великого князя Сергея Александровича. *Эрнст – брат Александры Фёдоровны. III Начальник Генерального штаба германских вооружённых сил, а также фактический их главнокомандующий, генерал-фельдмаршал Пауль фон Гинденбург сидел в своём кабинете и ждал последней сводки с главного Восточного фронта, хотя он и так знал, что ничего утешительного в них не будет.

С прошлого, победоносного для германского оружия, года обстановка резко изменилась. Стратегическая инициатива медленно но верно переходила в руки противника, наступать германские войска уже не могли, могли только обороняться. И хотя оборона была прочная, но русские в темпе доселе невиданном наращивали свой наступательный потенциал. Сейчас германская оборона готова к любому удару, но что будет потом? Вошёл начальник оперативного отдела, положил сводки на стол и чему-то ухмыльнулся. – В ваших сводках есть что-нибудь весёленькое, полковник? – невесело спросил Гинденбург. – Во фронтовых сводках ничего особенного, экселенц, мелкая возня и такие же перестрелки местного значения. Из ставки противника любопытное известие: их верховный главнокомандующий принял очередное стратегическое решение, так сказать, очередной церковно-азиатский демарш-выверт… – Ирония хороша, полковник, когда под ней есть основание. С тех пор, как русский Император стал верховным Главнокомандующим, мы не продвинулись ни на сантиметр! Мы прекратили наступать и зарылись в землю!.. Так что за выверт? Несмотря на нагоняй, полковник продолжал ухмыляться: – Икону их главную везут на их Юго-Западный фронт. Вместо пушек и снарядов, – ухмылка разрослась ещё шире, – всё время забываю… Владимирская. В Успенском соборе висит. – И что всё это значит по-вашему? – Думаю, что это ничего не значит, экселенц. Демарш. Моральная, так сказать, поддержка окопам. А я предлагаю на эту тему в наших фронтовых газетах комментарий дать. Чтоб с издёвочкой и карикатуркой… – Принесите-ка мне лучше сведения об этой… Владимирской. – А тут пленный есть, в котельной работает, у него Она на маленькой дощечке, говорят, по полночи перед Ней поклоны бьёт и вообще с Ней не расстаётся. – Как попал в плен? – спросил Гинденбург, когда к нему привели пленного, – сдался? – Да нет, упаси Господь, такая святыня при мне, нешто можно сдаваться? Землёй от взрыва накрыло. – И что же твоя святыня тебя не выручила? – Да что вы, господин генерал, как же это не выручила?! Да от такого взрыва-накрыва от меня б мокрое место должно остаться, а меня так, контузило только. Да уж оклемался давно. Тут эта.., господин полковник велел вам про Владимирскую рассказать, рассказчик-то из меня аховый, а рассказать ведь есть чего. – Сначала покажи.

Впервые в жизни Пауль фон Гинденбург рассматривал так близко и так долго православную икону. «Однако нарисовано сильно. Взглядики впечатляют, что у Матери, что у Младенца…» Гинденбург поднял глаза на пленного. Тот растерянно и недоумённо смотрел на главное лицо немецкой армии – что за прихоть такая генеральская, про Владимирскую ему рассказать. Полковник, переводивший своему главному и пленному, думал примерно так же. Гинденбург протянул икону пленному и сказал: – По приказу вашего Императора Её везут на фронт. Ту, которая в Успенском соборе… Переменился в лице пленник, его глаза вспыхнули внезапной радостью, он истово перекрестился: – Ай, давно бы пора, вот уж действительно весточка, нечаянная радость!.. – И в чём же радость? – Так наступать теперь будем. А Она, Царица Небесная, Заступницей будет в наступлении нашем. Эх, были б мы такими, как предки наши, оно, может, и наступать бы не пришлось, а то и вообще б без войска обошлись. – Это как же без войска? – А молитва к Ней любого войска стоит, ежели, конечно, молитва настоящая, а не сотрясение воздусей. Пожижели мы нынче.  А было дело… да вот совсем скоро первый Её праздник в году, в один день с Константином и Еленой. Взмолилась Москва как один «Пресвятая Богородица, спаси землю Русскую!» Хан Махмет-Гирей с силой несметной Москву обложил. А тогда сердита была на наш народ Хозяйка Дома нашего, потому как ослабли в молитве, заповеди забывать стали. Ничего, смилостивилась Царица Небесная, ушёл без боя хан с войском своим. А у нас и войска-то не было почти, а ханскому войску, каждому воину, привиделось вдруг воинство великое, в доспехах сияющих. – Вроде галлюцинации, что ли? – Уж не знаю, чего вроде, а ушло войско. Не ушло даже, а удрало. – Германские войска не подвержены галлюцинациям, – отчеканил переводящий полковник. Гинденбург же задумчиво пожевал губами и спросил: – Как имя твоё, пленник? – Саввой меня зовут. – Включите этого Савву в списки обмена пленными, – затем подошёл к карте. – Значит, наступать будут на Юго-Западном фронте. – Экселенц, я бы всё-таки не придавал большого значения этому демаршу с иконой. Там у нас трёхкратное превосходство в тяжёлых орудиях, в глубину десятикилометровая оборона, девять месяцев укрепляли, минные поля, большинство пулемётных точек бетонированы… Перспектив у наступления нет, их потери будут огромны. – И всё-таки, пусть австрийцы будут в повышенной готовности. И приготовьте-ка резервы для затыкания там дыр. И ещё… с кем мы воюем, полковник? Тот даже опешил от вопроса: – Как?.. С русскими, экселенц. – Точно, поэтому издёвочки и карикатурки про икону я отменяю. Мы воюем с русскими, но я не желаю воевать с Небесами. 22 мая 1916 года.

На следующий день после торжественной службы в Успенском Соборе, когда Владимирская икона на плечах священства обошла Соборную площадь, все сто шестьдесят восемь тяжёлых орудий Юго-Западного фронта обрушили свой смертоносный огонь на австро-германские позиции. Целые сутки русские снаряды терзали-крушили окопы, людей, технику, укрепления. Крушили с совершенно невозможной, неслыханной меткостью. За всю войну, ни до, ни после этого, артиллерия ни одной из воюющих сторон не достигала такой точности. Все огневые средства первой и второй линии были разбиты, окопы разрушены, все, кто в них – уничтожены. Когда после артподготовки пошла первая волна атакующих, больше всего боялись встречного огня пулемётов, но атакующие цепи опередили оставшихся пулемётчиков и смяли их. Рядовой Савва бежал впереди всех. Громовое «Ура!» десятков тысяч наступавших звучало громче только что отгремевшей канонады. И, будто в звуках этих, зародился и стоял в вышине благословляющий Образ Царицы Небесной. И святынька его, размером с открытку, на груди, как показалось рядовому Савве, несколько пулемётных пуль на себя уже приняла. Но вот добежал он до огрызавшегося пулемёта и развернул его в сторону противника. Один из ста тридцати четырёх пулемётов, захваченных в первый день наступления, и семьдесят семь орудий к ним впридачу. Кони казаков грудью, на всём скаку, ломились сквозь колючую проволоку, рвали её и, без вреда для себя, мчались дальше. Командующий фронтом Брусилов не поверил, когда пошли сводки. Сорок тысяч пленных за первый день – такого размаха эта война ещё не знала.

Фельдмаршал Пауль фон Гинденбург тоскливо подсчитывал неслыханные доселе потери. Южная группа армий была почти разгромлена. Мрачно прикидывал он, что, как минимум, дивизий тридцать пять придётся снимать, чтобы закрыть русский прорыв. В который уже раз за эту войну союзники спасены русскими. Пауль фон Гинденбург мрачно радовался, что у русских такие ненадёжные союзники, и вздыхал, жалея, что русский Император не его союзник. И ещё думал, что нет вот у Германии такой помощницы – Владимирской, после появления Которой на фронте кавалерийские кони рвут грудью колючую проволоку…

Рядовой Савва открыл глаза и увидел склонившуюся над ним сестру милосердия. Она глядела на него и улыбалась своими тонкими с припухлинками губами. Нечто необыкновенное излучалось из её детских глаз – будто праздник. Она снова повелевала праздновать, праздновать отступление смерти от рядового Саввы. Оказалось, и руки у неё сильные, она приподнимала его за спину и наматывала на его тело бинт. Таяла стена бессознания, в которую он был погружён, черты лица её стали различимы, и он сразу узнал её.

Только что едва живой, рядовой Савва чувствовал, что в него возвращается жизнь. Глядя в его открытые глаза, сестра милосердия перекрестилась: – Ну, миленький, просто чудо, считай, что прямо из смертной пасти вылез. – Ты меня не узнаёшь, сестричка? – прошептал рядовой Савва. – Когда из кармана гимнастёрки твоей икону вынимала, узнала. Две пули из тебя вынули, и ещё пять дырок сквозных в тебе. – Она помолчала, перестав улыбаться, и добавила: – Две из них смертельные. А ещё вот… смотреть не больно?.. – на ладони у неё лежала Владимирская, её подарок в ту вьюжную ночь. Три пулевые выбоинки-вмятинки в правой руке Богородицы, будто три слепых глаза, смотрели на него. Такие же выбоины были на броне трофейного броневика, который он захватил после пулемёта. Он молча поцеловал эти вмятины, и сестра поставила икону на его тумбочку. Теперь он увидел, что глаза её страшно измождены. – Отдохнула бы, сестричка. – Некогда, миленький. У меня ещё таких как ты много, и две операции. – А где Она сейчас, Чудотворная наша? – На фронте, миленький, в Могилёве, в Ставке, в Троицком Соборе. Вернулась с передовой. Как перевезли Её сначала из Москвы на Троицу о Троицкий Собор, так и сейчас там. – Наступаем? В её измождённом ясноглазии явно проступила скорбь. – Нет, миленький. Враг раны зализывает, а мы к новому удару готовимся. А в Троицком Соборе Она теперь на страже всех фронтов. Бог даст, когда будет Её главный праздник, тогда опять ударим. Ты уже, наверное, дома будешь. – Нет, – твёрдо проговорил рядовой Савва. – Где Она, там и я. А то как же это, Она войска поведёт, а я – дома? – Ну и замечательно. А ты, миленький, много не говори – нельзя тебе, и лучше глаза прикрой, а я побежала. – Весь день она вот так, – сказал сосед по койке, – и не присядет ни разу. Когда из меня осколок вынули, она прислуживала – перевязывала, кровищу мою промокала, а кровищи было… Надысь меня пять раз за день перевязала, а могла один раз только. Кто ни позовёт, сразу бежит, хоть утку подать, хоть кровь остановить – всё она. Фартучек весь заштопанный, застиранный, платьишко такое же… Из небогатых, видать. В памятный день отогнания Тамерлана перелома на фронтах не произошло. Не видел рядовой Савва, как стоял по ночам Верховный Главнокомандующий перед образом Стражницы всех фронтов, и результатом этого стояния было решение накапливать силы. И они накапливались грандиозными, небывалыми темпами.

Не знал рядовой Савва никаких стратегических данных, что число аэропланов утроилось, число тяжёлых орудий учетверилось, пулемётов – ушестерилось… Это был последний вклад Царя в дело победы. Всё это оказалось ненужным. Бессмысленна взрывчатка, которой стало в 40 раз больше, если оказался ненужным Царь, если Святой Руси подданные перестали ими быть. Сколько ни накопи взрывчатки Империя, если она перестала быть Святой Русью, она обречена. Бывшие подданные растащат взрывчатку, чтобы подорвать себя вместе с Империей, и осколки её станут ужасом вселенной. Это рядовой Савва всегда чувствовал, хотя не мог выразить словами, да и не собирался выражать. Он был уверен, что и все должны так чувствовать. Уверенность эта была сокрушена, когда ужас катастрофы гулял уже осколками и дымом по взорванным просторам бывшей Святой Руси.

Страшная душевная боль от громового удара-известия отступила. Ничто на лице её не выдавало того, что она пережила. Генерал Корнилов, явившийся объявить Александре Фёдоровне об их аресте, говорил потом всем, что она, как всегда, была холодна и надменна. Он, правда, помалкивал про главное, что сквозило в её взгляде: презрение и даже гадливость к нему. Как она ни боролась с собой, не смогла совладать с глазами своими, хотя больше всего её голова была занята вдруг свалившейся болезнью старших дочерей: полубеспамятство и температура на грани жизни и смерти. Особенно плохо было любимице, Татьяне. Мать стояла над ней, и будто от печки обдавало жаром от болящей. Но глаза были открыты, дочка даже пыталась улыбнуться. Но когда вгляделась в мать, улыбка её прошла: – Что-нибудь случилось, мама? Она знала душевную силу дочери и потому сказала ей всё. – И что теперь с нами? – спросила дочь после долгой паузы. – На всё воля Божия, пока мы только арестованы. – А где папа? – Он будет сегодня. – А как?.. Почему?.. – Дочь приподнялась на локтях. – Все предали. – А волынцы, мой полк? – Они предали первыми. – А наш госпиталь? – Он больше не наш. Опустилась голова больной на подушку. Она закрыла глаза и прошептала: – Да, на всё воля Божия. 5 марта 1917 года рядовой Савва стоял в Троицком Соборе Могилёва, штабном храме Ставки. Шла литургия, последняя литургия, когда отрёкшийся Государь стоял у алтаря напротив Чудотворной иконы Владимирской, перед которой двадцать два года назад он венчался на Царство – последнее православное царство на земле. Они прощались. Всю службу они неотрывно смотрели друг на друга, и, когда Государь прикладывался к Ней последний раз в жизни, рядовой Савва чувствовал, что он плачет, хотя лица его не было видно. Рядовой Савва не плакал, его колотила неуёмная дрожь, которой он раньше никогда не испытывал.

Всё его существо прониклось ощущением, что он присутствует при событии, грандиознее и страшнее которого не будет в этом веке. Ничего не знал рядовой Савва про недавние слова Государевы, что «кругом трусость, измена и обман», но то, что почувствовал он от кучки генералов, обступивших Государя, усиливало дрожь и порождало в горле какой-то ком, который рвался наружу. Тошно почему-то стало рядовому Савве от обступавших Государя генералов. Особенно почему-то противен был казачий генерал, может, оттого, что знал рядовой Савва, что когда послал Государь казачков, Империи опору, бунт в столице усмирять, они вместо усмирения банты красные понацепили. «Да если б меня послал, да я б один…» Как тогда, в пятом годе, когда шёл он с шашкой своей полицейской на целую ораву погромщиков, и кто уцелел, те разбежались… «Да как же это так, да как же теперь?!» – заколыхалось вдруг в сознании довеском к дрожи. Этим криком кричали его глаза, обращаясь к Лику на иконе, когда он одним из последних прикладывался к Ней. И после этого вдруг почувствовал утешение. И только теперь понял, что оно значит, доселе он такого не испытывал. «Да, впереди теперь одни скорби и ужас, но утешься и успокойся. Я с тобой, коли ты не трус, не изменник, не обманщик, коли ты верен долгу до конца, претерпи же до конца, и врата в Царство Сына Моего – открыты пред тобою…» Ещё месяц рядовой Савва был при Ставке, которую он уже не воспринимал как Ставку. И через месяц он прощался с Ней, с Чудотворной Защитницей фронта. Её увозили с фронта за ненадобностью, не было больше фронта, не было державы, которую надо защищать, не было народа, который бы просил об этом, никто не стоял перед Ней по ночам в молитвенном порыве.

Рядовой Савва вспомнил, что, когда он стоял в Успенском Соборе, казалось, что Она смотрит на всех сразу, что и было на самом деле. Когда Её грузили в вагон для отправки с фронта, Она не смотрела ни на кого… В Царское Село рядовой Савва прибыл с назначением в караульные солдаты, караулить арестованную семью «полковника Николая Романова». Так значилось в назначении. С ним прибыло ещё несколько человек, отпетых негодяев и подонков. Они сменили караул предыдущий, негодяйство которого сходило на нет из-за общения с семьёй «полковника Романова».

Требовалась свежая негодяйская кровь. Рядовой Савва попал в эту компанию благодаря усердной молитве перед своим образком, подарком Татьяны-дарительницы. – Здорово, полковник! – рявкнул один из вновь прибывших. Остальные караульщики заржали, перемежая гогот похабщиной и матерщиной. Тот, к кому они обращались, копал лопатой огород, не видя и не слыша вновь прибывших. Напротив него сидела в коляске его супруга и с тихой радостью улыбалась ему. Матерщина и похабщина караульных усилились, но всё осталось, как и было. Один из новичков прервал ржанье и сказал: – Дай ему волю, он всех нас, всю Рассею обратно перелопатит. А рядовой Савва сказал: – Да ему надо памятник золотой ставить. – Чив-во?! – всколыхнулся один из вновь прибывших. – Это Кровавому-то? – Крови на нём не боле, чем у тебя мозгов. А памятник за то, что двадцать два года управлял такими сволочами, как мы. Не слушая ответной реакции, рядовой Савва смотрел на лицо сидящей в коляске. Оно выражало только одно – бесконечную любовь к тому, кто в нескольких шагах от неё сосредоточенно работал лопатой. И желание и готовность разделить с ним всё, что бы с ним ни случилось. Нет в мире той ругательной грязи, какую не вылили бы на неё всякие агитаторы, «члены комитетов», думские оратели, глаголом сердцеподжигатели, шаставшие безнаказанно среди солдат. Одного такого орателя штыком в своё время пропорол рядовой Савва. И вот теперь впервые он видел её. «Чужеземка», «властная», «истеричная» – как представляли её оратели, имевшая всё и всё потерявшая, потерявшая из-за того, кто перед ней сейчас, обматерённый и униженный, огород копает. Как же она должна б ненавидеть его!.. А рядовой Савва видел в её глазах только одно – любовь.

И ещё: рядовой Савва отчётливо видел, что оба супруга действительно не воспринимают направленную на них брань. Они не демонстрируют это, от них в самом деле отскакивает вся чернота во зле лежащего мира. В них в самом деле нет обид, и они ни на кого не держат зла. И тут рядовой Савва почувствовал, что его начинает сотрясать та самая дрожь, что напала на него в Троицком Соборе в Ставке, и он начал понимать, в чём грандиозность и ужас события, при котором он присутствовал. И на тот безмолвный его выкрик-вопрос Лику на иконе ответ теперь виделся и слышался, ответ для разума, ответ без утешения и успокоения: «Да, вам Сыном Моим было оказано грандиозное и страшное доверие. Вашему государству, которое вы сами называли святым, дому Моему! Над вами было поставлено властвовать святое семейство. Вот они сейчас перед тобой, смотри и виждь! И ещё это было испытание. «Как птица птенцов, хотел собрать Я вас…» От вас нужно было только одно: вольное и безоговорочное подчинение. Загонять вас плёткой, давить на вас святое семейство на будет. Вы – званые! Но вы – не захотели…»

К работающему лопатой и сидящей в кресле подошла девушка в тёмно-сером платье. Дочка, явно, больше некому. По поводу неё тоже прошлись хохотливой похабщиной караульные. Она, как и родители, их тоже не слышала. Она стояла к нему спиной, но вот обернулась. И окаменел мгновенно рядовой Савва, и дрожь у него прошла. На него смотрела она, Татьяна-дарительница, сестра милосердия, его выходившая.

Татьяна 1Теперь глаза её не искрились праздником, но и печали в них не было, её взгляд был сосредоточен и задумчив. Убранные в полушар волосы обрамляла обручем серая лента. И она его узнала и медленно подошла к забору, их разделявшему. И вот они рядом, как тогда, в далёкий метельный Татьянин день. Рядовой Савва стоял навытяжку перед Русской Царевной и плакал. Именно такой, единственно такой и должна быть Русская Царевна, дочь святого семейства. Она улыбнулась ему и что-то сказала, но он не расслышал, из груди его вдруг вырвались едва сдерживаемые рыдания. Он упал на колени и припал лицом к её ботинкам. Она гладила его по голове и тихо говорила, что на всё воля Божия. Вновь прибывшие караульные брезгливо-недоумённо наблюдали непонятную сцену. А рыдания рядового Саввы разрастались всё больше. «И мы не захотели… Я не захотел! Потому что не защитил вот эту девочку-Царевну ни шашкой своей полицейской, ни винтовкой солдатской! И эти обормоты вновь прибывшие, такие тоже из-за меня… И Она, покидая фронт, не смотрела только на меня…» Но тут он почувствовал разливающееся по телу тепло от святыньки у сердца и от рук, гладивших его волосы. Он поднял голову – Царевна тоже плакала. А над её головой, в вышине, в звуках её плача и его рыданий, как тогда в громогласном «Ура!» наступавших, появился образ Чудотворной Владимирской; и будто шепчет что-то Младенец Матери, а Она, Вечная Державная Хозяйка дома своего, милостиво смотрит на своих верных.

 

Оставить свой комментарий

*

code